top of page

Жираф

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, И руки особенно тонки, колени обняв. Послушай: далеко, далеко, на озере Чад Изысканный бродит жираф. Ему грациозная стройность и нега дана, И шкуру его украшает волшебный узор, С которым равняться осмелится только луна, Дробясь и качаясь на влаге широких озер. Вдали он подобен цветным парусам корабля, И бег его плавен, как радостный птичий полет. Я знаю, что много чудесного видит земля, Когда на закате он прячется в мраморный грот. Я знаю веселые сказки таинственных стран Про черную деву, про страсть молодого вождя, Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман, Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя. И как я тебе расскажу про тропический сад, Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав... - Ты плачешь? Послушай... далеко, на озере Чад Изысканный бродит жираф.

 

Я знаю весёлые сказки таинственных стран
Про чёрную деву, про страсть молодого вождя,
Но ты слишком долго вдыхала тяжёлый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.

Словно по сердцу ступаешь ты,
Рассыпая звёзды и цветы.
Я не знаю, где ты их взяла,
Только отчего ты так светла
И тому, кто мог с тобой побыть,
На земле уж нечего любить?

Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.

ГИЕНА

Над тростником медлительного Нила,

Где носятся лишь бабочки да птицы,

Скрывается забытая могила

Преступной, но пленительной царицы.

Ночная мгла несет свои обманы,

Встает луна, как грешная сирена,

Бегут белесоватые туманы,

И из пещеры крадется гиена.

Её стенанья яростны и грубы,

Её глаза зловещи и унылы,

И страшны угрожающие зубы

На розоватом мраморе могилы.

"Смотри, луна, влюблённая в безумных,

Смотрите, звезды, стройные виденья,

И темный Нил, владыка вод бесшумных,

И бабочки, и птицы, и растенья.

Смотрите все, как шерсть моя дыбится,

Как блещут взоры злыми огоньками,

Не правда ль, я такая же царица,

Как та, что спит под этими камнями?

В ней билось сердце, полное изменой,

Носили смерть изогнутые брови,

Она была такою же гиеной,

Она, как я, любила запах крови".

По деревням собаки воют в страхе,

В домах рыдают маленькие дети,

И хмурые хватаются феллахи

За длинные безжалостные плети.

 

Портрет мужчины

Его глаза - подземные озера, 
Покинутые царские чертоги. 
Отмечен знаком высшего позора, 
Он никогда не говорит о Боге. 

Его уста - пурпуровая рана 
От лезвия, пропитанного ядом; 
Печальные, сомкнувшиеся рано, 
Они зовут к непознанным усладам. 

И руки - бледный мрамор полнолуний, 
В них ужасы неснятого проклятья, 
Они ласкали девушек-колдуний 
И ведали кровавые распятья. 

Ему в веках достался странный жребий - 
Служить мечтой убийцы и поэта, 
Быть может, как родился он - на небе 
Кровавая растаяла комета. 

В его душе столетние обиды, 
В его душе печали без названья. 
На все сады Мадонны и Киприды 
Не променяет он воспоминанья. 

Он злобен, но не злобой святотатца, 
И нежен цвет его атласной кожи. 
Он может улыбаться и смеяться, 
Но плакать... плакать больше он не может.
У меня не живут цветы,
Красотой их на миг я обманут,
Постоят день-другой и завянут,
У меня не живут цветы.

Да и птицы здесь не живут,
Только хохлятся скорбно и глухо,
А наутро — комочек из пуха...
Даже птицы здесь не живут.

Только книги в восемь рядов,
Молчаливые, грузные томы,
Сторожат вековые истомы,
Словно зубы в восемь рядов.

Мне продавший их букинист,
Помню, был горбатым, и нищим...
...Торговал за проклятым кладбищем
Мне продавший их букинист.
 

 

В Гумилёве было много хорошего. Он обладал отличным литературным вкусом, несколько поверхностным, но в известном смысле непогрешимым. К стихам подходил формально, но в этой области был и зорок, и тонок. В механику стиха он проникал, как мало кто. Думаю, что он это делал глубже и зорче, нежели даже Брюсов. Поэзию он обожал, в суждениях старался быть беспристрастным. За всем тем его разговор, как и его стихи, редко был для меня «питателен». Он был удивительно молод душой, а может быть и умом. Он всегда мне казался ребёнком. Было что-то ребяческое в его под машинку стриженой голове, в его выправке, скорее гимназической, чем военной. То же ребячество прорывалось в его увлечении Африкой, войной, наконец — в напускной важности, которая так меня удивила при первой встрече и которая вдруг сползала, куда-то улетучивалась, пока он не спохватывался и не натягивал её на себя сызнова. Изображать взрослого ему нравилось, как всем детям. Он любил играть в «мэтра», в литературное начальство своих «гумилят», то есть маленьких поэтов и поэтесс, его окружавших. Поэтическая детвора его очень любила. Иногда, после лекций о поэтике, он играл с нею в жмурки — в самом буквальном, а не в переносном смысле слова. Я раза два это видел. Гумилёв был тогда похож на славного пятиклассника, который разыгрался с приготовишками. Было забавно видеть, как через полчаса после этого он, играя в большого, степенно беседовал с А. Ф. Кони.

                                                                                                                                                                            — Ходасевич, «Некрополь»

bottom of page